Чем живёшь, земляк?

Оцените материал
(0 голосов)

В своих частых поездках люблю бродить по улицам селений, где приходится останавливаться, заглядывать в лица встречных. Как бы вести с ними безмолвную беседу: чем живёшь ты, мой современник, какие печали тревожат тебя, какие радости волнуют.

И, знаете, на свежий взгляд можно составить представление о людях и нашей жизни.
Однажды вот так проездом остановился в районном центре, где заканчивал десятилетку. Те же названия улиц и переулков, а примет того времени нет, и потому они стали неузнаваемы. Вот центральная площадь. На ней раньше стояли учреждения, наша школа, почта, размещённые в бывших купеческих особняках.
Сдвинули их, как будто стёрли с лица земли, новые здания – кирпичные и панельные. С обилием стекла в окнах и потому светлые, радующие глаз.
Где ты, знаменитый «зелёный магазин» с галдящей послевоенной очередью женщин? Очередью за хлебом, сахаром, крупой, начинающейся ещё на осенней стылой улице. Одетой в фуфайки, в перелицованные из шинелей пальто, закутанной по самые глаза в серые выцветшие платки.
Неподалёку от школы, на месте старого бревенчатого детсада стоит новый, двухэтажный. Помню, как рубили тот, бревенчатый, демобилизованные фронтовики, раскатав полузавалившуюся сторожку у церкви. Часто подходил к ним ещё один фронтовик, с саженными плечами здоровяк Фёдор Земсков, до войны умелец на все руки, а сейчас с покалеченными беспалыми руками.
Появлялся он непривычно праздничный в своих галифе и гимнастёрке, со сверкающим рядом медалей на груди. Негде ему было обносить, запачкать свою армейскую форму. Он то сидел в одиночестве на лавочке у дома, то шёл к плотникам и сидел возле них часами.
Какое нетерпение приходилось испытывать ему, когда кто-то неправильно вырубал «лапу». В забывчивости он порывался отобрать топор, а потом сконфуженно отходил, глубже пряча в рукава непригодные для дела руки. Однажды Земсков упросил приспособить с помощью ремня к его рукам топорище. Получилось так, что минут пять он потюкал по дереву, весь сияя, как ребёнок. Но скоро приспособление разладилось, и топор, жалобно звякнув, отлетел в сторону. Обескураженный Земсков посидел некоторое время на бревне, потом безысходно мотнул головой и, морща изуродованное осколком лицо, зло ударил обеими культями по коленям, потом ещё и ещё.
– Ухмм! – сдавленно выкрикивал он, с трудом размыкая сжатый до синевы губ, изогнутый скобой рот, и бил, ещё больше свирепея, изрытое ранами лицо мокро заблестело слезами.
– Хвёдор, нельзя так! – нестрогими окриками уговаривали его обступившие плотники. – Нельзя так, гвардеец!
Но Фёдор колотил уже не по коленям, а по бревну, будто силился размочалить до конца остатки своих рук. Его пытались окоротить, но Земсков со страшной силой двинул одного, другого, и больше уже никто не захотел подходить. Вдруг он посерел лицом и, качнувшись, ничком свалился с бревна. Бывалые фронтовики потупились, боясь подступиться к зашедшемуся в истерике Земскову.
Кто-то, видно, успел сказать жене Фёдора. Она прибежала без платка, с забытой в руке ветошкой, и упала на колени перед неподвижным мужем.
– Федя, Феденька! – безуспешно силилась она повернуть могучее тело, потом упала головой ему на спину, и плечи её мелко затряслись. – Феденька! Сокол ты мой...
Где старая чайная с покосившимися столбами веранды, с коновязью и сенной трухой возле неё? Никогда не забыть табачного чада, гомона сельчан и приезжих колхозников в базарные дни у буфетной стойки. У их ног по замусоренному полу юркает самодельная тележка на колёсиках-подшипниках с куцым, маленьким, как подросток, инвалидом по прозвищу Чижик, взлохмаченным и неопрятным, багрово-синим от постоянных выпивок.
Таких инвалидов тогда часто можно было встретить на базарах, в вагонах поездов, на вокзалах.
Чижик стал принадлежностью чайной, как столы, замызганный пол и картина Шишкина «Утро в сосновом бору» на стене.
– Фрося, нацеди, красавица, сто пятьдесят! – тонко и витиевато кричит он откуда-то из-под ног, из гущи толпы у буфетной стойки. – Имею полное право без очереди, как участник исторической битвы за Сталинград!
– Пошли мы танковым тараном под Нижним Чиром, – вдруг снова доносится его высокий голос, но уже от застолья из дальнего угла. – Ну, мы им тогда сшили шубу, устроили ураганчик! Земля! – торчком сидя на стуле, он поворачивает к каждому одутловатое личико, взглядом требует сочувствия и признательности к себе. – Земля стонала! Как живая!
В разгар столпотворения в чайной, когда все, и местные, и приезжие, заканчивали воскресный день и валили в неё согреться с мороза своими заветными ста граммами, Чижик каким-то особым чутьём улавливал кульминационный момент в зале и деловито выкатывался на середину.
– Русская народная песня «Ямщик» в исполнении... – опять витиевато, торжественно объявлял он и ненадолго умолкал, придавая большую значимость моменту, – в исполнении Чижова Александра Онуфриевича!
Оборачивались от столов раскрасневшиеся лица, расстёгнутые полушубки, и будто огромная властная рука прихлопывала гомон. Чижик, уже не жалкий шут и выпивоха, а весь преображённый, с прикрытыми глазами и чуть запрокинутой разудалой головой, выводил своим тенором так, будто сам весь хотел истончиться, превратиться в высокий звук. Можно было только удивляться, откуда бралась песенная красота и сила в этом мальчишески узкогрудом теле под затасканным кителем.
К концу дня он уже лежал всеми забытый где-нибудь в углу сумеречной, опустевшей чайной.
Далёкими кажутся те пережитые горести и печали. За оградой нового детсада у грибков и на лужайках играет разноголосая детвора. Да и везде иная шумит теперь жизнь. Летят по асфальтированным улицам машины, течёт, движется по тротуару людской поток. Вглядываюсь, изводясь маетой, в незнакомые уже мне лица, а сцена в чайной всё стоит в глазах.
Как живёшь ты, земляк, какими думами и заботами? Вижу, как лёгок твой шаг, прям, полон достоинства взгляд. И красив ты стал: то задумчив, то улыбчив. Но почему я не могу отделаться от ревнивой мысли: помнишь ли того фронтовика, Фёдора Земскова, его мужественное, в слезах, лицо. Не обидел ли равнодушным забвением в суете больших и малых забот.
И ещё многое хочу прочесть в твоих глазах. Может, даже то наше самое сокровенное и главное, что должно быть в нас и которое забывать мы не вправе.
Неизменным, на своём месте стояло только здание райисполкома с обелиском перед ним, выполненным по старинке, без сужения кверху, – память павшим в гражданскую войну. На одной его стороне, обращённой к площади, изображён во весь рост Яков Титов, первый коммунар в этих краях. На остальных выписаны имена тех, кто погиб за Советскую власть.
Вот каким ещё тогда, в детстве, видели мы на портрете Титова: в косоворотке с поясом, в пиджаке нараспашку, только в очень уж не крестьянских, с блеском, сапогах. Лицо ясное и простое. Стоит, опершись одной рукой о край покрытого кумачом стола: выступает, видно, на одном из митингов или собраний. Невелик ростом, но столько решимости и мужества в его фигуре, в этой скобе волос, упавшей на широкий, умный от природы лоб. Даже представить невозможно, как это могли схватить его, по рассказам старших, ночью казаки и босого, в одном исподнем утащить по ноябрьской стуже в степь к Битюковой балке и зарубить там.
Тогда, в пору нашего детства, ещё ходили по селу легенды о смелости Титова. Его имя носили местный колхоз и одна из улиц села. С внуком его Валькой мы учились в одном классе. Нельзя сказать, что над ним не витала, как и над всем райцентром, славная тень деда. Но не поэтому только Валька был нашим кумиром и вожаком.
В его взгляде тогда уже была недетская серьёзность, кажущаяся холодность бесстрашия.
Учился он ровно, с завидной лёгкостью, презирая зубрил-отличников, и не хотел замечать того покровительства и снисхождения, которое оказывали ему учителя, как внуку прославленного деда. Сидел всегда на первой парте, и хорошо запомнилась неизменно упрямая посадка его головы на худой шее. Всё в нём восхищало нас, и мы невольно тянулись за ним, хотели походить на него.
Валька один из всей школы поехал по путёвке на целину. Это были первые годы её освоения. Тогда его поступок всех удивил: при его твёрдых знаниях он мог легко поступить в вуз.
Помню, как провожали тот отряд целинников. Собрался митинг у обелиска. Пели песни, сиял, гремел оркестр Дома культуры. Минута была торжественная. Мы, одноклассники, жались неподалёку стыдливой кучкой: как же, раньше во всём подражали Вальке, а сейчас струсили, отступились от него.
Потом были напутственные выступления провожающих. Валька стоял вместе со всеми отъезжающими в модных тогда брюках-клёш, вельветовой куртке с белым отложным воротничком рубашки и изредка взглядывал, прощаясь с дедом, на обелиск.
Никогда он не увидит больше его, так как в то же лето погибнет в пыльную казахстанскую бурю в автомобильной катастрофе.
Отчаянный мой товарищ, ты всегда ходил по краю... Нет теперь Вальки, не ступит он на эту землю, где сейчас стою я.
А жизнь неостановима. Бегут, торопятся люди, каждый по своим делам. Вроде нет им дела ни до полегшего под казачьими шашками Якова Титова, ни до Вальки.
«Конечно, – стараюсь убедить себя, – это ты, праздный заезжий, вспомнил, расчувствовался. А они живут здесь годами, и память о прошлом живёт в них постоянно, то вспыхивая, то утихая».
И всё равно вкрадчивая обида, вопреки рассудку, так и заползает, так и гложет душу.
Я задумался, стоя у обелиска, и вдруг услышал рядом заботливый, сочувствующий голос:
– Тоже поговорить зашёл? – пожилая женщина, одетая очень просто – в кофту, широкую юбку, в белом платке – стояла в пяти шагах. Что-то очень родное напомнило мне её сухонькое, простое, без претензий на красоту лицо. Лицо крестьянки. В смущённых глазах была робкая, простецкая улыбка: как отнесусь к её доверчивому вопросу. В коротком пёстром платье девочка-подросток отделилась от неё (видно, шли вместе) и, подойдя к памятнику, стала поправлять на цоколе букеты увядших, стронутых ветром полевых цветов.
Я снова взглянул на женщину и, хоть не понял, о чём она спросила, всё-таки поддержал её ответной улыбкой, кивнул согласно.
– А я рада, как увидела тебя. Знать, не одна я, думаю, такая чудачка. Всякий раз, как бегу на работу, остановлюсь, поговорю с ним, – женщина подняла глаза к памятнику, покрытому тенью тополей. – Родимый ты наш. Всю свою жизнюшку положил за нас. Крошки для себя не сделал. Уж только за одно за это мы должны рук не покладать, как ты, покоя не знать... – она горестно покивала головой. – Нет, грех нам плохими быть, подводить тебя.
Подставив кулачок к щекам, покачивая головой, задумчиво глядела вверх на памятник. Девочка закончила прихорашивать цветы и тоже стала рядом. В потешной сумрачной серьёзности сдвинув брови, так что на лобике образовались бугорки, она тоже смотрела на памятник и как бы молча повторяла слова старшей.
– Вот так и беседуем. Иной раз с внучкой зайдём, – она кивнула на девочку. – Поговорим – и легче станет. Тогда уж бежим дальше, на работу.
И я, увлечённый её нехитрой беседой, смотрел на памятник.
– А тебя увидала – совсем обрадовалась, – обернулась, коротким, привычным движением руки поправила волосы под платком и, смутясь, слегка как бы укорила себя: – Выходит, не одна я чудачка такая – кажен день, как бегу на ток, остановлюсь, поговорю с погибшими. Пусть своим словом, но помяну.

Вот этой встречей с подобной мне чудачкой и закончился мой день в родном райцентре.
И всё же, не угомонясь, снова и снова спрашиваю: чем же живёшь, земляк? И чем ещё будем жить мы с тобой в завтрашний и иные куда как далёкие дни?

Фролов Сергей

Сергей Васильевич Фролов родился в 1936 году в селе Несмеяновка Куйбышевской (ныне Самарской) области. Окончил строительный техникум, работал по комсомольской путёвке на стройках области. Прозаик, член Союза писателей России, лауреат областной премии им. С.Т. Аксакова (1991), автор книг «Земля детей твоих», «Не поле перейти». Публиковался в альманахе «Каменный пояс»,  журналах «Урал», «Москва», областных сборниках прозы и поэзии.
Проживал в Гае. Умер 24 мая 2020 года.