Так же всё началось и в том году. В субботу выбрались мы куда-то в Искитимский район, разместились в палатках, погоняли мяч, а вечером перебрались к костру. Песни под гитару, как водится, затянулись до рассвета. Ну а потом усталость всё же сморила...
До сих пор не знаю, что произошло: то ли подпростыл я ночью (куртку-то, естественно, кому-то из девчонок отдал), то ли перегрелся в раскалённой жарким сибирским солнцем душной палатке, но то, что самочувствие... какое-то не то, понял ещё на обратном пути в город.
Дальше — больше. Ртутный столбик в термометре настырно лез всё выше. Тридцать девять градусов, сорок, сорок один... И тут я струхнул: дело к ночи, а у меня всё перед глазами плывёт...
Пришлось вызывать «скорую». Приехали быстро, врачиха с гренадёрскими замашками осмотрела меня, что-то вколола, а дальше я уже ничего не помню.
Очнулся в больнице: лежу в четырёхместной палате, в голове звон, вместо одежды застиранный халат, а в добавление ко всему — персональный горшок. Оказывается, эскулапы не стали мудрствовать и заперли меня в инфекционный покой.
Пару-тройку дней я не возражал: в молодости любое потрясение организма воспринимается куда острее — как-то не укладывается в мозгах, что надёжное тело тебя подвело, сразу возникает мысль: «Что это со мной?» Да и врачи честно пытались это выяснить: «А сдайте-ка вы вот такой анализ. А теперь такой. И такой...» Но время шло, и начал я подумывать, как от надзирающего ока медицины улизнуть. И то: лето в разгаре, всё цветёт, а я вынужден созерцать запылённые тополя и чахлые кусты, да и те за забором. Ну и персональный горшок настроения тоже не поднимал...
Очередного собрата по несчастью привезли ночью. В потёмках передвигали наши кровати, внесли ещё одну, уложили на неё нового соседа... Просыпаться не хотелось, и рассмотрел я его только утром. Старик, невысокого роста, лысый. И страшно вредный. Больше всего доставалось от него ПТУшнику Кольке, который что-то не то съел (или выпил — для врачей и для больных выдавал он разные версии причины своего отравления) и теперь пользовался всеми правами инфекционного больного с неустановленным диагнозом.
Цеплялся к нему старик по всякому поводу (без повода тоже), Колька же по молодости лет достойно возражать не умел, посему тут же азартно ввязывался в перебранку. Вот и после очередного кормления (их было не то пять, не то шесть за день) они в очередной раз сцепились — по поводу фильма, шедшего по телевизору. Обычный фильм из категории «про войну». В запале Колька рявкнул:
— А ты-то сам, старый, воевал? — Потом, заметив, что оппонент не огрызается, как обычно, радостно добавил: — Вот и помалкивай!
Старик покряхтел, махнул было рукой, но, заметив наши любопытствующие взгляды, выдавил из себя:
— Ладно, расскажу...
Воевал я поначалу в пехоте, а в сорок втором, осенью, переведён был в разведроту. Опасное дело, трудное. Но в разведку мне только два раза сходить довелось: раз «языка» в траншеях брали, а другой — в тыл к немцам. Когда оттуда к себе возвращались, меня и контузило. Ну, провалялся в госпитале сколько положено, а потом определили по довоенной специальности в часть — парикмахером. Ты не улыбайся! Парикмахером я был, когда затишье, а в бою становился санитаром. В общем, считаю, что на передовой воевал…
Случилось всё первого марта сорок третьего года. Рота наша в ту пору вела бои за деревню Пряники Смоленской области. Мельница там за деревней большая была и расположена больно удобно — на холме. От мельницы той одни стены остались, и никак мы их с фрицами поделить не могли: потому, кто был на мельнице, тот и положением командовал. Выбили мы немцев оттуда в конце концов, окопались мало-мальски...
Мельница, как я уже говорил, на холме, стены у неё толстые. Фрицы перед нами как на ладони, и щёлкаем мы их из-за стен. Ну, а им, понятно, такое положение не нравится. За день десять атак на мельницу было, но мы её отстояли. Ночью немцы силы подтягивать стали, артиллерию, и решило начальство наше предпринять вылазку. Удалась она или нет — не мне судить, только из неё не все наши вернулись. И сержант Тимченко не пришел. Он один на весь взвод орден имел. Построил нас лейтенант и говорит, что если жив сержант — долг наш спасти его, а коли убит, награды боевые нельзя врагу отдавать. Снять с погибшего и доставить сюда. И послал меня как санитара и пять бойцов.
Нашли мы сержанта, жив он был, но ранен. Перевязал я его, на себя взвалил и пополз. А ребята — сзади, чтоб прикрыть нас в случае чего. Только немцы, видать, группу нашу заметили. Сперва стрельба впереди меня поднялась, потом сзади. Ушли ребята или нет — про то не знаю, а нас крепко прижали. Сержанту пуля в самом начале перестрелки в голову попала. Подтянул я его в какую-то ложбину, сам туда же втиснулся. Думал, может, переждать удастся, а там и вернусь. Был случай, когда бойца на нейтралке положили у нас на виду. Немцы его, похоже, как следует не видели, но и шелохнуться не давали. Так он до ночи и пролежал носом в землю, а как стемнело — выполз. Ну, и я такой надежды не терял.
Только после того, как стрельба утихла, немцы пошли мёртвых подбирать. Слышу — подходят. Сначала сержанта убитого подняли, потом меня. Только живого человека от мёртвого легко отличить — у него упругость совсем другая. Поставили меня на ноги, встряхнули. Кровью сержанта я весь залитый был. Ну, они видят, что стою на ногах крепко, и погнали меня в деревню. Там допросили, кто такой, какое задание имел. Сказал я, что поручили мне людям раненым в бою страдание облегчать, а какое задание другие имели — не знаю, про то мне не докладывали. Ну, немцы ничего не сказали. Отогнали меня на конец деревни. Они там четыре избы проволокой обтянули и всех наших захваченных туда собрали.
Теснота страшная. Только в одной избе посвободнее было — там перебежчики сидели, предатели. Впрочем, эти сволочи в лагере почти не находились. Немцы им жетоны какие-то выдали, они эти жетоны часовому покажут — и пошли по деревне мародёрствовать или попрошайничать. К ночи только и возвращались...
В лагере том нас долго не задержали: погрузили в эшелоны и повезли в Пруссию, под Кёнигсберг. О том, как ехали, вспоминать не буду: скот и тот лучше перевозят...
Как раз в то время одна немецкая авиационная часть на запад отправлялась на переформирование и отдых. Из нашего лагеря отобрали человек тридцать — тех, кто покрепче, и отправили с этой частью через Польшу, Германию — во Францию. И я в эту группу попал.
Разместили лётчиков в каком-то маленьком городке. Их поселили в гостиницу, нас — в сарай за колючую проволоку. Копали мы щели на случай бомбежки, на разгрузке работали. А кормили плохо. Повар немецкий в ту воду, которой котлы мыли, объедки оставшиеся сбрасывал, тем и питались.
Там, во Франции, неувязка у меня вышла. Раз заставили нас винтовки разгружать. Пока ребята ящик поддерживали, ничего было. Только немцы наших отогнали, ну, ящик меня и накрыл. Фрицы хохочут, весело им, вишь, что меня придавило. Оттащили ребята ящик, а я встать не могу — спину повредил.
Госпиталя в бараке у нас, понятно, не было, и отвезли меня в немецкий. Там поместили в малюсенькую комнатушку, куда и кровать-то едва входила, а окошечко было под самым потолком. Почти месяц я там провалялся. Врач за это время два раза заходил, сначала — когда привезли меня, взглянул, а когда оклемался немного — выгнать велел. Вот и всё лечение его. Скорее всего, помер бы я там, если бы не женщина одна — испанка. Она в госпитале убирала, ну и в каморке, куда меня положили, — тоже. Я в то время уже по-французски разбирал немного, ну и рассказал ей где словами, где на пальцах о жизни своей. Раз она мне и говорит: «Я тебя сама лечить буду». И правда — стала приносить мазь какую-то, подкармливать меня. Потом уж, когда я из каморки стал на улицу выбираться, показала она мне дом с садом большим, что через дорогу от госпиталя стоял, рассказала, что живёт там инженер русский, который когда-то железную дорогу Москва — Киев строил. Он в том доме теперь садовником работал. А дочка его на врача до войны училась, ну и помогла моей испанке лекарство то готовить. Потом и дочка инженерская ко мне разок заходила. Родилась она уже во Франции и по-русски с сильным акцентом говорила, но домом своим Россию называла. Вот так…
После того, как заключил немецкий доктор, что хватит мне лечиться, определили меня в помощники к пекарю. Велели начальнику нашему — гауптману — для работы этой десять человек выделить, ну, он самых слабых и отобрал — тех, что на тяжёлую работу неспособны были.
Хлеб немцы пекли в длинных таких фургонах, вроде тех, в которых цемент сейчас возят. Нас и закрепили по два человека за фургоном. Задача простая была. Булки горячие мы от фургонов на крышу столовой носили, там они остывали. Меня после немецкого «лечения» ветром качало, так что те десять булок, что на поднос укладывали, едва удерживал. Но это ж хлеб был! Пока поднимаешься на второй этаж, отщипываешь по чуть-чуть от булки. Не от одной, конечно, от нескольких — чтобы не заметили. Вкус хлеба того до сих пор помню…
Лётчикам фашистским во Франции недолго отдыхать пришлось — союзники начали высадку в Италии, ну, их туда и перебросили. И нас за ними повезли. Заставили зенитки устанавливать, щели копать. Как-то работаем мы, и подбегает ко мне мальчонка. Он наш был, смоленский, лет четырнадцати, пожалуй. Родителей у него немцы расстреляли, а самого гауптман при себе возил вместо раба — сапоги чистить, комнату прибрать… Мальчонка тот по-немецки здорово понимал. Подбегает и говорит:
— Дяденька, вас немцы хотят послать против англичан воевать.
— Спасибо, — говорю ему, — сынок. Только ты никому не говори, что мне об этом рассказал, ладно?
Кивнул он и убежал. А я тем, кто рядом работали, разговор наш передал, они — дальше… К вечеру все уже знали. Посовещались мы и решили, что воевать против союзников не будем.
Наутро построили нас немцы. Приехал ферт какой-то и начал… Мол, домой дороги вам обратной нет, плена вам всё равно не простят, а есть у немецкого командования предложение помочь в защите Сицилии от англичан и американцев, потому как всё равно они буржуи и враги рабочего класса. Долго разливался. Потом гауптман выступил. Этот в философию не вдавался, обозвал нас свиньями и пообещал всех, кто на передовую не пойдёт, попросту расстрелять. Только добровольцев не нашлось. Приказал тогда гауптман раздеваться всем, поставил нас у стены кирпичной на солнцепёке самом — и четырёх автоматчиков приставил, А жара в то время днем до сорока градусов доходила. Вечером загнали нас в барак, а утром снова на солнцепёк вывели без воды. И на третий день тоже…
Не знаю, сколько бы они ещё над нами измывались, только начали союзники наступать. Об этом нам потом уже перебежчик один рассказал. Их — перебежчиков русских — предателей, то есть, немцы всё же на передовую вывезли. Обманули — сказали, что везут окопы рыть. Ну, а там — винтовки в руки — и вперёд под дулами автоматов. Правда, повоевать им так и не пришлось, авиация бомб не жалела, из всего воинства только этот один и сумел ноги унести.
А нас погнали к проливу, чтобы в Италию из Сицилии переправить. Там-то, недалеко от переправы, и подошёл к нам человек. В шляпе, черноватый такой, сказал, что механик он. А кем на самом деле был — кто знает? По-русски очень чисто говорил.
— Не бойтесь, — говорил, — ребята, вас бомбить не будут.
И ушёл. Смотрим мы — и точно: по тому берегу пролива, а он неширокий там, метров пятьсот, по переправе вовсю бьют союзники, а по нашему берегу — нет, хотя воронки вокруг ещё дымятся — недавно бомбили.
Загнали половину пленных на паром — на берегу нас много собрали — переправили. Так за всё время возле баржи нашей ни одной бомбы не упало. И тот берег бомбить перестали. Немцы это заметили и давай пленных на баржу понемногу садить, а больше своих. Но всё же наших всех в конце концов перевезли. И только мы переправу закончили, союзники баржу на дно пустили и за оба берега всерьёз взялись, не жалея бомб. А нашу команду гауптман с автоматчиками в гору погнали. Я такой высоченный горы в жизни своей не видал. Забрались наверх, там дорога асфальтированная, и союзники не летают, тихо.
Целый день нас заставляли в этом месте зенитки устанавливать, щели копать. А я к тому времени близко с двумя пленными сошёлся. Одного Степаном Тимофеевичем звали, с Урала был, в годах уже. Второй — Димка Медвинский — из-под Минска, наоборот, пацан пацаном. Да… Вот, вечером Димка ко мне подходит и пистолет показывает.
— Где взял? — спрашиваю.
Он и рассказал, что унтер немецкий снял ремень вместе с пистолетом и в траву положил, а сам нужду справлять чёрт те куда упёрся, ну, Димка и стянул пистолет.
— Прячь, — говорю, — где-нибудь рядом, — потому как знал, что пистолета немцы хватятся и, хоть и дорожили они уже нами, как рабочим скотом дорожат, но за кражу сразу расстреляют.
Так и вышло. Утром построили нас с вещами, вроде как ехать дальше, и начали автоматчики каждого обыскивать. Не нашли ничего, конечно.
— Где оружие? — спрашивает переводчик. А кто его знает, где оно? Кроме нас, ведь и итальянцы рядом работали, может, они и спёрли.
Перевезли нас после того под город Таранто. Недалеко от него тоннель в скале был, немцы там от бомбёжки прятались, а англичане это усмотрели и пробили во время бомбежки тоннель этот сразу в трёх местах, так что всех, кто в него спрятался, поубивало. Нас и заставили покойников раскапывать, а лагерь в саду сделали.
В Италии вообще садов много. В этом виноград рос, инжир. Он особенно вкусный бывает, когда полежит дня два. Только нам переводчик строго-настрого заказал с деревьев что-либо срывать — сад тот помещику принадлежал.
— Кто сорвёт, — сказал он, — тому большое наказание будет.
А нас не кормили совсем почти, у меня кожа на руках к костям приросла. Вот Степан Тимофеевич взял и сорвал губами инжир с дерева.
— Рвать, — говорит, — нельзя, а я ем.
И ещё раз. Ну, я тоже не утерпел. Только, видно, кто-то немцам доложил. Прибежал переводчик, слюной брызжет.
— Я вас предупреждал! — кричит.
А мы ему объясняем, что не рвали, а губами ели, нужно, мол, было.
Ну, отогнали нас вдвоём в угол сада, принесли лом, лопату, переводчик наказание объявил: вырыть яму метр на метр и глубиной тоже метр, а потом снова закопать. Грунт тяжёлый, каменистый.
— Бери — говорю, — Степан Тимофеевич, лопату.
А тот отвечает:
— На фига она мне, нанялся я, что ли?
— Ну, тогда, — говорю, — и я лом брошу.
Стоим. Переводчик орёт, кулаками перед лицом грозит. Тут гауптман пришёл. Объяснили ему, в чём дело, немец без слов Степану Тимофеевичу и въехал в зубы. Степан Тимофеевич как мешок отлетел, упал.
А у меня в голове мысль какая-то дурацкая вертится: «Всё равно помирать, так почему не сегодня?»
Размахнулся я и дал немцу. Не кулаком, правда, ладонью полусогнутой… Ну, чем меня гвозданули, не понял. Когда очнулся, нас со Степаном Тимофеевичем к деревьям привязывают, лицом на солнце. Солнце отвернётся, и нас поворачивают, чтобы всё время на солнцепёке стояли. Наказание такое сделали. А почему не расстреляли, до сих пор не знаю, у них это вообще-то просто было...
Под Таранто нас тоже недолго продержали. Союзники в ту пору наступление здорово развернули, немцы едва драпать успевали. Следили, понятно, за нами не так внимательно, как раньше, мы и высматривали момент, чтобы сбежать. Скоро и случай представился.
Недалеко от города Альтамура большущий сад вдоль реки тянется. Так немцы этот сад битком набили техникой: пушками, танками, машинами с боеприпасами. И нас в этот сад загнали. Обтянули площадку проволокой в три ряда, заставили щели отрыть.
И вот смотрим: летят пятьдесят самолётов союзников. Долетели до начала сада, пятёрка вниз пошла, сбросила бомбы и другим место уступила. Размеренно так, спокойно. А в саду — ад кромешный — рвётся все, земля дыбом встаёт. Сделали самолёты по два захода и улетели, а на смену им другие пятьдесят летят.
«Ну, — думаем, — сейчас до нашего лагеря очередь дойдёт».
Немцы в щели попрятались. Что такое бомбёжка, они уже очень хорошо знали. Незадолго до этого один офицер получил извещение, что дома у него все от бомб погибли, и застрелился тут же. В общем, немцы — все по щелям, а мы видим — терять нечего, нырнули под проволоку и ушли втроём.
Потом узнали, что до лагеря самолёты союзников так и не добрались — у них с техникой забот хватило. Гауптман наврал, что поймал нас и лично расстрелял. Только ребят это не сдержало, чуть ли не каждый день бежать стали. А те, кто не смог уйти или не захотел, потом под бомбёжку с немцами попали.
Ну а мы в саду укрылись. Большой такой сад, винограду в нем много росло. Только на одном винограде долго не просидишь, он на сладкое хорош.
Правда, повезло нам: Димка Медвинский в ложбине под листьями мешок нашёл, а в нём оказались орехи. Тем и жили.
Выходить первое время боялись — в те дни на дорогах такое творилось! Дня через три всё же решили идти на юг, навстречу союзникам. Пошёл я винограду на дорогу нарвать, да на мальчонку и наткнулся. Был бы взрослый мужик, я глядишь и сообразил бы, что к чему, а тут — пацан. Я и оцепенел. А он меня увидел и тоже испугался:
— Мама! Мама! — и бежать.
Тут и мама появилась. Здоровая такая женщина, плотная. А я, как страус, голову в кусты спрятал, а сам на виду…
Ладно ребята подтянулись. Объяснились кое-как на пальцах. Позвала она нас к себе домой. Поколебались и пошли. Посадила она нас за стол, поставила тарелки. Тут муж её явился. Здоровенный мужик, под стать жене. Глянул на нас и заявил:
— Що, хлопцы, от фрицев тикаете?
Мы даже растерялись. Оказалось, что он у Муссолини служил, в России. Только воевать ему не понравилось, винтовку он какому-то мужику за десяток яиц сменял и задал дёру.
Отнеслись они к нам хорошо. Накормили, хлеба дали, сынишка их нас через дорогу провёл.
И вот раз утром залегли у шоссе, наблюдаем. И понять ничего не можем: вроде и машины не немецкие, и форма на солдатах незнакомая.
— Ребята, — Степан Тимофеевич говорит, — а ведь это союзники!
А нам в такое и поверить страшно...
Узнали мы потом, что американцы интересно воевали: днём на позициях, а ночью в тыл выезжали отдыхать. Мы и не заметили, как линию фронта проскочили и километров на пять в тыл к союзникам ушли. Ну, вышли на дорогу, проголосовали.
Так я к американцам в лагерь попал. Много там таких, как мы, было. Обходились с нами союзники неплохо, кормили хорошо, любили вместе фотографироваться и всё говорили: «Мы вас освободили!» Да только не так дело было: почти все, кто в лагере был, сами от немцев пробились.
Запомнилось мне ещё, как попали мы к помещику «в гости». Шли мимо, смотрим — дом красивый, свет горит, мы туда и зашли. Внутри лестницы мраморные, скульптуры, картины. Подходит к нам господин какой-то и говорит по-немецки, что он хозяин этого дома, празднует с друзьями освобождение от фашизма и просит нас удалиться и не мешать. Я и опомниться не успел, как Димка пистолет выхватил и помещику под нос:
— Я тебе, сука, прихвостень фашистский, покажу «не мешать»!
Хозяин весь побледнел, извиняется за ошибку, приглашает остаться, а мы со Степаном Тимофеевичем успокоили кое-как Димку, плюнули и ушли.
Прошло сколько-то времени, и в лагерь к нам миссия прибыла. Построили нас, представителям слово дали. Только смотрим, речи их от речи немца того, что нас во власовцы сватал, не шибко отличаются.
— Мы, — говорят, — освободили вас от фашизма, да вот поймут ли вас в России? Там вас предателями считают. То ли дело в Америке…
И заливаются, что твои соловьи, о райской жизни за океаном. Только мало кого им уговорить удалось.
И вот посадили нас на пароход. Посмотрел я Алжир, Египет. В Иерусалиме был и в Иране, людей разных видел, роскошь невероятную и нищету такую, что и представить нельзя. Довелось и там хлебнуть, и здесь, на родной земле, несладко пришлось — таких, как я, в те годы не жаловали. Но такого волнения, как под Красноводском, когда поезд на нашу землю перешёл, в жизни не испытывал. По правде сказать, что Родину увидим, уже и мечтать боялись.
Кинулись к нам бабы на станции, обнимают, плачут: «Свои! Родные!» — а у меня и слёз нет, невыплаканные высохли, видно…
Замолчал старик. И мы молчали: что тут скажешь...
На следующий день я из больницы сбежал. Позвонил знакомым девчонкам в НИИГАиК , они передали мне трико и тапочки, я сбросил опостылевший халат, сиганул через забор и был таков. Тапки, правда, оказались малы, а трико, явно принадлежавшее какой-то очень крупной девице, свисало в нетипичных для мужчины местах, так что в троллейбусе на меня косились, но до дома я доехал благополучно.
Пару дней выждал, убедился, что погони за мной нет, и поехал в больницу сам — вещи-то жалко на произвол судьбы бросать. Выдали мне мои манатки без каких бы то ни было проблем вместе со справкой, в которой значилось: «Диагноз — не установлен. Причина выписки — бегство из лечебного заведения». Тем и завершилась моя больничная эпопея...
Старика я, естественно, больше никогда не встречал, что и не удивительно в городе-миллионнике. И его фамилия-имя-отчество из памяти давно стёрлись. А рассказ — не забылся.
Потом сложилось так, что судьба немало побросала меня по стране, тогда ещё называвшейся Советским Союзом. И везде встречал я памятники солдатам войны, которую мы знаем как Великую Отечественную. Разные памятники — и огромные мемориалы, и скромные обелиски.
Особенно почему-то запал в память один такой — в деревушке на самом севере Байкала. Война гремела так далеко от этих мест, до них не долетели отзвуки ни одного орудийного выстрела, ни одного взрыва. Однако же вот он — длинный скорбный список: память об ушедших защищать нашу общую Родину. Где они сражались и где сложили головы, об этом на обелиске, конечно, не написано...
В День Победы я стараюсь побывать на мемориале в подмосковных Снегирях — здесь подоспевшие сибирские дивизии окончательно остановили рвавшуюся к нашей столице коричневую орду. А когда поднимаю рюмку в память о защитивших Отечество, вспоминается, наряду с родными для меня людьми, почему-то этот самый старик. Невысокий, лысый. И ужасно вредный...