Надька ропщет, ропщет: «Что-то я не пойму:
Ты зачем, Господь, упёк моего в тюрьму?
Нож из руки не выбил. Видел же, что он выпил.
Сам, что ль, до крови лаком?
Может, в петлю прикажешь мне?
А семерых по лавкам — раздать родне?»
Ропщет Любка: «Планов не угадать Твоих:
дал сперва двоих, потом отобрал двоих.
Один — смирный, смурной.
Другой — шальной, заводной,
лют бывал после водки,
но со мной — теплел.
Все эти цацки, шмотки —
к чему теперь?»
И гуськом плетутся, охая, бормоча.
Слева и справа густо цветёт бахча,
перекликаясь пчёлами.
У развилки
озадаченно тормозят.
Одной — к тюрьме. Другой —
прямиком — к могилке.
А третья хлебнет из
пластиковой бутылки —
и назад, назад.
***
«Не бросай меня, —
прижимается, — будь со мной.
Будь моей опорой, крышей,
моей стеной...»
Он кривится: «Боже,
поменял бы Ты назойливый
звукоряд!
Столько баб на белом свете, а говорят
всё одно и то же».
Тьма слетает в сад бесшумно, как нетопырь.
Отсыревший воздух, резкий,как нашатырь,
заползает в окна, и зрачками волка
две звезды горят, насаженные на штырь.
Он снимает её ладонь со своей груди.
Ну давай: обличай, долдонь, городи, гунди —
всё равно уеду из югов твоих — горели б они
огнём!
Под кроватью — сумка, паспорт на дне, а в нём -
мой билет на среду.
«Ха! — глумится она, — твой
паспорт и впрямь на дне.
Тащит краб его в зубчатой,
кривой клешне,
а билет мурена,
не икнув, сглотнула. Спи,
болтовнёй не мучь.
На крючке — халат. В кармане
халата — ключ.
Дверь снесёшь? А хрена!»
Так полвека они, уставившись
в потолок,
продолжают в ночи
мучительный диалог,
губ не разжимая.
И когда она вдруг смолкает
часу в шестом,
он толкает её, спеша убедиться
в том,что она — живая.
ЛЮБОВЬ
И она лопочет, не поднимая глаз,
к мусорному ковыляя баку:
«Не посылай мне, Господи, в этот раз
ни кота, ни собаку,
ни мужика: всё спать бы ему да есть.
Дай управиться с тем, что есть».
Огибает лужу с голубем по кривой
И видит его.
Он ворчит, к помойке яростно волоча
сдохшую батарею:
«Западло платить врачам этим сволочам.
К яме бы поскорее без приблудных тварей
и сердобольных баб самому доползти хотя б!»
Отдышавшись, в бак закидывает старьё.
И видит её.
— Нет, не может быть, чтоб это
была она — в заскорузлой шапке, в тапках,
дугой спина!
И ползёт зигзагом, словно с утра под мухой.
К слову, я частенько ей наливал вина
в угловом раю на улице Веснина,
ну, когда она ещё не была старухой.
А она, забыв про свой сколиоз, артрит,
по двору плывёт, точней говоря, парит
(подбородок вздёрнут, плечи — назад), срывая
с голубых кудряшек вязаную фигню,
потому что может, ясно же и коню,
не узнать её, как позавчера в трамвае.
АРБУЗ
Прижимает к арбузу ухо,
вслушиваясь: трещит?
То подбросит его, как мяч,
то к сердцу прижмёт, как щит.
Простукивает бока:
не сорвался бы кайф с крючка. Иначе зачем — подшит —
лихо стольник стянул с лотка?
Подгребает, спеша, к пивной
базарная шантрапа.
У татар перерыв дневной:
бурлит в казане шурпа.
— Нож дадите? Галдят: уйди!
Разбивает арбуз о камень.
Лучший берёт кусок.
Грязноватыми ручейками
липкий стекает сок
по его расписной груди.
Обогнув лежаков ряды, где
дремлет народ, сопя,
или режется в дурака, —
он врывается в твердь воды,
впускает её в себя:
Он хочет — наверняка.
Пролетая, монетка света
вдруг подмигнет, слепя,
и замрет в глубине зрачка.
Никаких уже либо-либо.
В логове бытия
он лежит у придонной глыбы,
чистенький, как дитя,
ловит время открытым ртом.
А над ним проплывает рыба
с розовым животом,
влажно семечками блестя.
ПОДРУГИ
...а Людмилка теперь — улитка.
Во тьме ночной по бетонке ведёт узор
слюдяной слюной, вычисляя дневное сальдо,
на бескостной спине качая свой сундучок:
вдруг какой-никакой приклеится слизнячок,
невзыскательный бомжик сада?
...а Марго — не жена ни разу, а стрекоза.
У, зараза! Опять с утра залила глаза:
на шиповник садится косо.
Проползают по стеблю глянцевые жуки.
Но зачем ей сиюминутные мужики,
их щипки, если есть «колеса»?
...а Настюха мухой носится по двору,
прибирая к лапкам вкусное, подобру-поздорову
слинять не хочет.
Увернувшись от настигающегошлепка
мухобойки, под холку лающего щенка
занырнув, — дребезжит, щекочет.
...а вдоль крыши горизонтальные кружева
растянув, из дыры выходит чернеть вдова
(мол, арахна я, ну и ладно!),
и тринадцать пунцовых клякс предъявляет на
опустевшем брюшке, не ведая,что она —
урожденная Ариадна.
Все четыре привычно день обживают врозь.
Но как только последний луч попадает в гроздь,
в тын, что жимолостью исколот, тени женских фигур
к некрашенному столу — волоска не сронив, следов
на сыром полу не оставив — текут из комнат.
«Где Людмилка? — бурчит Марго.— Эта шлендра где?»
Черепками закат горит в дождевой воде.
Ариадна бесстрастно вяжет,
языкатой Настюхе делая знак: молчи!
Точно зная, кем хрустнул мокрый башмак в ночи.
Но, сглотнув, ничего скажет.